В МОСКВЕ

В МОСКВЕ

В Москве

В этом городе,
обрученном
с самим собой,
пьющем колу и спрайт,
ближе к ночи — адреналин,
я запуталась в прах
со своей судьбой
среди сотен голов,
животов и спин!
Я лечу по бульварам,
гоню авто.
Дикой кажется
зелень земных широт.
Понимаю буквально —
творю не то!
И живу,
как на выдох —
наоборот.

В этом городе боль
от людских измен,
и не чувствуешь даже,
как воду пьешь.
В этом городе все
отдаешь взамен
лишь за то,
что ты попросту
в нем живешь.

И какая любовь?!
И покой
какой?!
Если вдруг научилась
ходить, смеясь,
мимо тех, кто с протянутою рукой
не от лени своей,
от несчастья — в грязь.

И какой тут поэт —
если даже кровь
и детей на снегу —
как обычный хлам!
Нас уже трепетать
не заставит вновь
никакой там Париж,
никакой Потсдам.

А ты смотришь уверенно и легко,
потому что мы оба с тобой
мертвы!
И, хоть будет Москва
от нас далеко,
но останемся жертвами
мы
Москвы.

На Тверском

С Кавказа к нам катится лето.
В окне на Тверском белый дым.
Мне профиль родного поэта
не кажется больше родным.

Глядит он с портрета весь в белом,
тараня лица белизной.
Как много он в жизни наделал,
своей быстротечной, земной.

А помнят - всего «Незнакомку»…
«Двенадцать» - тугое литье…
И слог его строгий и тонкий,
как жен половецких шитье.

Гляжу я с утра на поэта
и кажется мне, ни к чему
ни двор за решеткой, ни лето,
что к дому бредет моему.

Какое просторное нечто -
его на портрете глаза.
Мне кажется жизнь бесконечной,
раз эти глаза - образа.

Я шума не слышу с Тверского.
Весь мир затихает в окне.
И, точно еще до раскола,
Москва оживает во мне:

домишки в старинной оправе,
внизу, на бульваре, коза,
воротца блестят образами
и хлещет берез бирюза.

Во мне пробуждается эхом
весь ворох случившихся дней.
Поэт наблюдает со смехом
за странностью дикой моей.

Его я закрою руками,
но, жаль, не увидит никто,
как вдруг оживают здесь сами
с портретов — поэты — в пальто.

И дом проходя этот низкий,
c Тверского
никто не поймет,
никто не заметит,
как близко
здесь таинство в доме
живет,

что манят прохладные стены,
в чугунной оградке скользя!
В несменных —
в них есть перемены,
а значит — иначе
нельзя!

* * *

И не на кого опереться,
и не о чем поговорить!
Свое измученное сердце
могу любому подарить!

С утра шатаюсь по бульварам.
Мне больно от начала дня!
Я отдала бы сердце даром,
как ты толпе отдал меня.

В полузастывшем Камергерском,
на полусумрачной Тверской
я выбросить хотела б сердце
в контейнер мусорный, пустой!

Но тащится, родное, рядом
и так тоскливо говорит:
«Прошу, любимая, не надо!
Не я болю — душа болит!»

Какие милые словечки:
«душа» и «сердце» — смех и дрожь!
Сиреневые человечки…
Древнеязыческая ложь…

* * *

Приду на Патриаршие,
в руках блокнот крутя.
Начну стихи вынашивать,
как бледное дитя.

Потом пущу их ножками
по гулкой мостовой
гулять с детьми и кошками
вдоль глади вековой.

Старый дуб

Старый дуб помнит песенку эту,
что мы пели на пыльном Тверском.
Город плыл в ожиданьи рассвета
Серебрящимся, серым куском.

И влетали в него самолеты,
и въезжали в него поезда,
шли в него человечие роты -
привносили свои города.

В это время над миром летели
тройка ангелов, двойка чертей.
И они в этот город хотели
вселить близких по духу людей.

И они в этот город хотели
к струнам башен его снизойти,
что в кремлевские синие ели
с неба спелые души снести.

В это время бульварная стройка
разносила рычанье и мат.
И на самой культурной помойке,
рылось стадо культурных крысят.

В это время гроза начиналась
(только песенка наша неслась.),
а у дуба - душа разрывалась
и корявая ветка тряслась.

Повод к дубьей тоске неизвестен.
Может вспомнил он те времена,
когда много признаний и песен
сохраняла в себе тишина,

когда мир по созвучиям оным
развивался… И вязы цвели…
Когда плакал здесь Пушкин
влюбленный, восхищенный
своей Натали.

* * *

Мне точно разорвали пуповину
с моею тайной матерью - Москвой.
Любимые бульвары - нелюбимы,
и дом мой - будто попросту не мой.

Молчат-трещат несносные проспекты,
и Воробьёвы навивают сон.
Мои неоспоримые аспекты
отныне спорны. И со всех сторон.

Не выношу полночный лязг трамваев,
глухую лживость древних позолот.
Я только в отделенье оживаю,
а вместе с ними все во мне умрет!

И как червонный камень всех надгробий,
окрашенный в притворно-белый цвет,
в моей Москве живут другие боги,
а Бога милосердного в ней нет.

И Вы себе не смеете признаться,
что с каждым годом будете мертвей
в том городе, в котором так боятся
вполне простых, естественных людей,

в том городе, в котором восхищенье
лишь к мертвечине, джинсам и авто,
в котором Бог, как будто приведенье,
бредет ночами и творит не то,

где изо всех окошек неоткрытых,
из всех закрытых наглухо дверей
так много смотрит кем-то душ убитых,
как над домами светит фонарей,

где все черно, что было раньше белым -
все белое, что черным там звалось.
Мне этот город бьет по самым нервам,
ночами жжет до криков и до слез!

Мне этот город - никуда не деться -
как чаша потускневшего вина!
В его вине давно погрязло сердце
и заполняет тело тишина.

Автор: Александра Ирбе

2009 - 2013 гг.